Форум » Город » "Эй, лекарь, слушай. Я опасно болен..." - 31 мая 1453 года, Галата, дом Луиджи Бальдуччи » Ответить

"Эй, лекарь, слушай. Я опасно болен..." - 31 мая 1453 года, Галата, дом Луиджи Бальдуччи

Заганос-паша: Её глаза, как окна в темной башне, Её ресницы — лес военных пик. Камол Худжанди Место: дом Луиджи Бальдуччи, покои киры Анны Время: от половины четвертого и дальше

Ответов - 51, стр: 1 2 3 All

Заганос-паша: ... Солнце, уже начавшее медленно клониться к закату, ласкало увитые плющом стены домов; их желтоватый и красный кирпич, белая или розоватая штукатурка, местами покрытая затейливой росписью, ажурные решетки на окнах, кокетливые балкончики, с которых спускались перевитые зеленью гирлянды живых цветов - эти картины менее всего навевали мысли о том, что город, в котором стояли дома, и цвели цветы, и разбегались по мостовой солнечные блики от стекол, захвачен был жестоким и сильным врагом, и сейчас, замирая, ожидал своей участи. Впрочем, нельзя сказать, чтоб его улицы были совсем уж пустынны. Правда, не слышно было привычного разноголосья, не мелькали между домами пестрые платья торговок, не блестели высокие шишаки и начищенные до блеска кирасы городских патрулей,- но жизнь, пробивающаяся узкими спицами трав из-под вулканической лавы, речного ила и пепла пожарищ, журчала и здесь, заставляя прохожий люд вздрагивать лишь при виде красных кафтанов и белых шапок новоявленной стражи. Но три точки, три места в Галате обходили в этот теплый, жаркий даже день стороной, предпочитая сделать круг, как если бы даже взгляд в сторону запретного мог навлечь беду: дворец подесты, занятый ныне Великим визирем и отданный в расположение султана, дом консула, с утра залитый кровью и напоминавший теперь более склеп, чем людское убежище - и куда более скромный, но некогда гостеприимный и хлебосольный дом негоцианта Луиджи Бальдуччи. Правду говорят, что убийство не скроешь, как и пожар; и в самом деле, никто не стоял на площади, объявляя о допущенном в отношении почтенного купца беззаконии и насилии, никто не обещал за головы "неведомых убийц" вознаграждения; никто даже не говорил вслух о том, что произошло в этих стенах - но повинуясь какому-то инстинкту сродни тем, что заставляет животных чувствовать смерть, обитатели Галаты не рисковали появляться на улице, на которую открывалась уже известная читателю дверь его жилища. Но и те немногие соседи, кого нужда или любопытство заставили переступить порог собственных домов, не решавшиеся судачить, но обменивавшиеся при встрече долгими выразительными взглядами, словно мыши, шмыгнули по щелям, когда из-за поворота показался отряд янычар, во главе которого восседал на вороном коне худой смуглолицый всадник. ... Заганос-паша не специально направил людей в объезд, мимо дома Луиджи Бальдуччи. Вернее, он изо всех сил пытался уверить себя, что это не так. Известие, принесенное Сагадом, по понятным причинам, не удивило Великого визиря, хотя заставило его сердце дрогнуть, когда африканец принес ему вести, что Анна Варда добралась до своего убежища и более не покидала его, выказывая желание во что бы это не стало ускользнуть от преследований своего мучителя. Вслух он не произнес ни одного слова, и не выказал ни удовольствия, ни нетерпения - но евнух, за много лет научившийся понимать волю хозяина по блеску в его глазах, не нуждался в каких бы то ни было приказах. Когда настало время выбирать путь, он молча повернул в нужную сторону, подавая пример младшим командирам, сопровождающим отряд. Едва заметно усмехнувшись, Заганос-паша последовал за ним. tbc после уточнения.

Сагад: Рабу не требовалось слов, чтобы понять: мужчина, от которого едва познанная женщина, пленная рабыня сбежала, даже не дав остыть разгоряченной постели, захочет смыть нанесенное оскорбление. И, зная своего господина, он не сомневался, что воздаяние это будет столь же скорым, как вспыхнувшая страсть, и столь же острым, как похоть, охватывающая мужчину при виде обнаженной девственницы в собственном алькове. Если читателя заинтересует, откуда у евнуха могли появиться столь красочные сравнения, скромный автор этого труда всегда готов сослаться на труды великомудрых ученых из страны Синь, которые полагают, что именно евнухам, драгоценная энергия Янь в которых застаивается, не получая исхода, свойственны самые невоздержанные и порочные желания, как на ложе страсти, так и в глубоких подземельях дворцов, за пыточным столом. К тому же, будучи частым гостем в обществе оманских военачальников, он поневоле стал слушателем многочисленных тайн, и знал о пристрастиях "настоящих мужчин" зачастую куда более их самих. Сагад собственными руками привел в походную спальню ага янычар не один десяток пленных девиц, и многих из них сопроводил потом прочь, в объятия множества многих женихов в красных кафтанах; были и те, кому везло больше, и чье тело, завернутое в ковер, предавали земле где-нибудь на отшибе военного лагеря. Но решиться на месть здесь и теперь, среди захваченного города, в окружении разъяренных латинян, под визг их перепуганных женщин - воистину, на такое был способен лишь один человек. Как очевидно, чернокожий не сомневался в участи, которая ожидала Анну Варда. Поэтому он не удивился, когда, поравнявшись со знакомым домом, Заганос-паша сделал ему знак, приказывая одному из оджибашей принять командование и следовать, как это было приказано ранее, к воротам Керкопорты.

Анна Варда: Тем временем та, чья судьба казалась двум мужчинам решенной и предопределенной – пусть янычар-ага и евнух имели на сей счет различные суждения, – также пребывала в святой уверенности, что видит свое будущее, как на ладони. И не вина Анны Варда, что возможные картины грядущего в ее лихорадочно пылавшем разуме сменяли одна другую, порой на совершенно противоположную, но среди них не было ни одной, сулившей бы мир и покой. Как известно и признается мудрецами всех стран и верований, будущие события суть тени, отброшенные в предстоящее из уже свершившегося прошлого. Меньше чем за сутки ромейке пришлось пережить и изведать столько, сколько едва ли довелось за предыдущие семнадцать лет своей короткой молодой жизни. Так следовало ли удивляться смятению в ее душе и сердце? …В гневе покинув язвительного Тахира ибн Ильяса, Анна легконогой ланью взбежала на второй этаж, в покои, откуда вчера ее увезли обманом и насилием. Казалось бы, стены, коим выпало стать очевидцами недавней драмы, должны были источать флюиды страха и эхо криков отчаяния и ярости. Но нет – к удивлению Анны светлица имела вид вполне мирный, будто лунная ночь очистила ее, как если бы лучи ночного светила обладали могуществом святой воды. Единственным напоминанием осталась нарушенное убранство девичьей постели, с которого похитителями было снято расшитое шелковое покрывало. Вспомнив, какая участь постигла его, Анна прикусила губу, но тщетно – опустившись на пол возле изножья кровати и спрятав лицо в ладони, она разрыдалась. Тяжелый узел волос подрагивал в унисон тихим всхлипам. Не знала она, что оплакивает – почившую ли августу Елену, себя ли, порушенную невинность или судьбу родных; растоптанный Второй Рим или жалкий лоскут материи. Однако миг слабости длился короче, чем остаток любезной беседы Филомены с ее противником, который, несмотря на недолгое знакомство, вполне заслужил поименование извечного; возвращение служанки Анна встретила с ясным лицом. На девичьих щеках слезы оставляют след столь же малый, как утренняя роса на лепестках цветов, а если преданная рабыня заметила покрасневшие веки госпожи, ей достало мудрости притвориться слепой и промолчать. За что и была вознаграждена милостивым разрешением исполнить данное без ведома хозяйки обещание помочь племяннице Тахира-бабы. По известной причине ширазский мудрец находился в опале у надменной византийки, но положение чужой всем и вся женщины не могло не внушать сочувствия, и кто знает, не соотносила ли в глубине души ромейка с нею себя.


Заганос-паша: Между тем тот, кто был причиной этих слез, и кого пытался защитить старый лекарь, находился ближе, чем ромейка того хотела. До последнего мига Заганос-паша не знал, стоит ли останавливать бег вороного скакуна перед дверями дома, в который он уже однажды вошел подобно ангелу Смерти, и стоит ли своим появлением показывать Анне Варда, сколь глубока и воспалена рана, нанесенная ему ее нежной рукой. Каким-то смутным чувством, неясным для самого себя - ведь османский закон не подозревает в жене гордости, а в рабыне - собственной воли, - он понимал причину совершенного ею поступка, и понимал и то, что ранил гордость знатной девицы, взяв ее в свой дом против воли, и то, что встреча их в доме консула была освещена слабым, едва пробующим себя лучом ревности и покорства. Да и какой у ромейки оставался путь, кроме как быть покорной? Не понимал он лишь одного: что мешает ему самому выкинуть из памяти ее лицо и ее имя, взяв себе другую наложницу, и оставив надменную дочь Византии лицом к лицу с павшим на ее плечи позором. Не столь уж редкой была ее беда, и едва ли какая-то женщина могла похвалиться тем, что не разделили в озаренный грозовым отсветом ночи ложе одного, а то и десятка торжествующих победителей - но собственная клятва, и неутоленное еще чувство, в котором соединились изумление, злость и неостывшая еще жажда обладания, толкали его на совершенье поступка, куда более свойственного влюбленному юнцу, чем визирю огромной страны и водителю многотысячной армии. И все же он тронул коня краем стального стремени и, отъехав в сторону, чтобы не мешать своим воинам, в напряженном молчании уставился на плотно закрытые окна. Должно быть, заметив своих, из ближайшего проулка вынырнули несколько янычар во главе с тем юным оруженосцем, которого он отправил с Анной. Получив разрешение, они тут же присоединились к отряду - все, кроме Анвара, которому ага янычар негромким голосом отдал новый приказ. ... Лицо слуги, выглянувшего из решетчатого окошечка двери, отразило испуг при виде колонны из алых кафтанов, с непривычной европейскому слуху тишиной, без дружно шепота и лихих песен протекающих мимо дома. В другой день, в другое время он никогда бы не позволил иноверцам проникнуть в обиталище мессера Луиджи в его отсутствие и без его ведома - но сейчас мысли этого достойного человека пребывали в полном смятении и расстройстве. Вчерашнее нападение, загадочное отсутствие хозяина, внезапное возвращение киры Анны, не менее странный брак сьера Андреа - все это могло сбить с толку и самого просвещенного человека. К тому же, что уж таить греха, спорить с человеком, за спиной которого в прямом смысле, стоит целое войско неумолимых убийц, было бы не самым разумным решением; срывающимся голосом привратник осведомился, что угодно незваному гостю. В ответ тот молча поднял руку с переливающейся в ней изумрудным кольцом, и на удивление четким голосом (кто мог подумать, что эти чудовища умеют говорить?) произнес, улыбаясь с очарованием, какое даже среди войн и смут, подобно лучам весеннего солнца покоряет сердца. - Анна Варда.

Маттео Джелотти: Услышав имя ромейки, слуга окаменел, как если бы оно было заклинанием, обращающим в недвижный камень. На каждый роток не накинешь платок, и в кухне и в людской почти сразу была установлена причина, приведшая к разорению и разграблению жилища уважаемого генуэзского негоцианта. Мнения разделились лишь в том, была ли девица Варда похищена ради выкупа или негодяи прельстились ее красотой и молодостью. Правда, убежденность сторонников второй версии, к коим принадлежал и оробевший прислужник, была поколеблена возвращением дочери советника в здравии и видимой невредимости. Теперь же достойный слуга не знал, что и думать. Отпирать дверь казалось ему равно гибельным, как оставлять ее замкнутой перед незваными гостями, и он застыл с ладонью, возложенной на засов. По счастью, появление Маттео Джелотти вывело привратника из опасного промедления - ведь чем дольше он тянул с ответом, тем сильнее этот ответ приобретал определенность отказа, тем самым взваливая на плечи слуги ответственность, которой тот так старался избежать. С видимым облегчением он уступил управляющему место у маленького смотрового окошка, будто сьер Джелотти был серафимом с пылающим мечом, способным в одиночку отразить нападение пяти сотен турок - как с перепугу показалось слуге, в обычное время знавшего счет едва ли до двадцати, по числу пальцев на руках и ногах. Мессер Маттео, подоспевший как раз вовремя, чтобы услышать заданный вопрос и ответ на него, бросил в узкую щель лишь краткий взгляд. Управляющий, в чьем ведении находились счета преуспевающего торгового дома, умел считать до пятисот и даже больше, и оттого оценил численность отряда «гостей» вернее перепуганного прислужника. Сжав тонкие губы, так что они превратились едва видимую линию на бледном лице, он отступил в сторону. - Отопри, - отрывисто приказал Маттео привратнику, собираясь подобно эфиопскому царю Кефею откупиться от чудовища одной жертвой.* * по преданию, Кефей был вынужден принести в жертву свою дочь Андромеду, чтобы умилостивить морское чудовище, посланное Посейдоном и грозившее гибелью подданным его царства.

Заганос-паша: Когда створка дубовой двери распахнулась, по лицу янычар-аги промелькнула кривая усмешка. Бросив поводья слуге, он спрыгнул на землю, выбив пыль из складок алого кафтана; стремительные шаги его взлетели на крыльцо. Анвар едва успел посторониться, пропуская своего командира - и, оступившись, едва не соскользнул со ступенек, словно сбитый с ног тяжелой саблей в окованных черных ножнах. Холодные глаза Заганос-паши на мгновение остановились на вытянутом, побледневшем от вполне понятного страха лице управляющего. Холодное торжество на мгновение коснулось сердца Великого визиря. Еще один человек, жизнь которого могла бы прерваться не то что из-за его вздоха - из-за быстрого взгляда, брошенного из-под ресниц в сторону протягивающейся по улице, словно длинная красная змея, колонны баше. Он мог бы поднять руку - и через несколько часов от этого дома не осталось бы и следа. Теперь он был Великим визирем, и ни один человек, даже султан, не смог бы остановить его. Но сейчас в этом чувстве не было прежней радости, упоения от торжества над врагами, а только брезгливое ледяное презрение к тем, кто пошел на молчаливую сделку, и предпочел участи воина положение смиренного раба. Стараясь не коснуться латинянина ни плечом, ни даже полой одежды, ага-паша сделал шаг вперед, словно в собственное имение вступая в дом, еще вчера по его приказу залитый кровью и христиан и последователей ислама.

Маттео Джелотти: Сьер Джелотти, как это зачастую бывает, в своих собственных глазах вовсе не был ни трусом, ни предателем. Простая арифметика наглядно доказывала всякому, имеющему ясное зрение, неравность сил обитателей дома и «гостей». Так стоило ли без нужды злить их предводителя, провоцируя повторение вчерашней бойни? Но все же если не жалость к деве, без колебаний отдаваемой на заклание, то италийская гордость перед тем, кого в глубине души управляющий считал не более чем дикарем, не позволила Маттео пропустить Заганос-пашу в дом без единого слова, даже сознавая их опасность. - Фирман султана даровал неприкосновенность этому жилищу и людям, его населяющим. Помните, что вам открыли дверь как гостю, мессер, - проговорил Джелотти, глядя в пространство над плечом визира. Алая ткань кафтана неуместно напомнила генуэзцу кардинальское облачение, и он сморгнул, отгоняя лишние мысли.

Заганос-паша: Нога, обутая в желтый сапожок, замедлила свое движение; всем телом, прямой, как копье, на которое каждую минуту могла быть воздета голова непокорного, он повернулся к латинцу, упершись в него холодным, почти ощутимо весомым взглядом. Он не проговорил ни одного слова и не сделал ни одного движения, которое можно было бы истолковать как угрозу - но и куда меньшего выражения недовольства с его стороны оказалось достаточно. Кара-кулаг на пороге встрепенулся, как сидящая над гнездом наседка, и, вторя его неуловимому жесту, с десяток янычар, отделившись от цепи, в мгновение ока оказались возле отпертой двери. Тому, кто повелевает миром, нет нужды в кинжалах или угрозах. Страхи европейцев играли сейчас против них. Полагая османов животными, неспособными к самым простым человеческим правилам, они сами лишали себя даже малой возможности понять то, сколь железной дисциплиной были связаны все воинские чины турок, того, что все, от каракулага, еще не сбрившего со щек первый пух, и до ага янычар, обязанного повиноваться лишь одному человеку - султану, они, словно звенья, были спаяны в одну цепь, еще не подточенную ржавчиной взяток и покупных чинов. Никто не избежал бы законного гнева, выйди его преступленья на свет. Но взгляд на собственных правителей приучил жителей Запада, что правда и правосудие это такой же товар, как шелковая материя или пряности - и сейчас эта привычка вкупе со страхом, которые внушали латинцам полчища неведомых и жестоких варваров, был куда более опасным клинком в руках янычар-аги. И клинок этот был направлен, как и взгляд стальных глаз, прямо в лицо Маттео Джелотти. - Гость?- повторил Заганос-паша с сильным акцентом, какой его греческий обретал в те мгновения, когда этого требовали обстоятельства.- У вас, ифранджей, кажется, говорят: почет гостю - честь для хозяина. Войдя в этот дом, я оказал тебе великую честь - стало быть, пришел твой черед проявить уважение. Я хочу видеть Анну Варда. Смуглая ладонь, в которой не сверкала сейчас золотая булава, но в которой таилась какая-то лишающая воли к сопротивлению сила, взметнувшись, подобно птице, указывала на лестницу. Пути отступать, как и времени на размышление у мессера Джелотти не было.

Маттео Джелотти: Непроизвольно, без какого-либо участия разума или собственных желаний сьера Джелотти, хребет управляющего изогнулся в глубоком поклоне, адресованном предводителю янычарского отряда. Но никому из соотечественников не довелось стать свидетелем достойной порицания слабины мессера Маттео - привратник бесследно растворился в глубинах дома, едва его рука отодвинула засов, чтобы впустить Заганос-Мехмет-пашу. - Она наверху, у себя, мессер, - не колеблясь, произнес генуэзец, хотя допустить мужчину в опочивальню незамужней девицы было неслыханным оскорблением и по мерке более свободных италийских нравов. - Соблаговолите проследовать за мной. И сьер Джелотти повел гостя в покои второго этажа, не подозревая, что указывает путь, и без того известный османскому вельможе. Следуя впереди, Маттео спиной и затылком остро ощущал исходящую угрозу - он ничуть не удивился бы, заполучив сзади предательский удар кинжалом. Все чувства генуэзца по-звериному обострились; не хватало лишь скошенных назад острых ушей и поджатого хвоста.

Заганос-паша: Между тем янычар-ага меньше всего помышлял о том, чтоб совершить насилие над почтенным негоциантом или причинить ему какое-либо бесчестие. Чем выше он поднимался по лестнице, стонавшей под его ногами столь тяжко, как будто она узнала в нем зачинщика давешней бойни и похитителя невинности и доброго имени киры Анны, тем большая ярость просыпалась в его сердце - ярость и раскаяние за то, что он решился вообще переступить порог этого дома. Что будет, если сейчас ромейка поднимет крик или, того хуже, укажет ему на дверь? Ему, перед силой которого преклонялись народы, перед кем пал в пыль великий Город, ему, кто одним только взглядом заставил согнуться этого дерзкого, с ядовитым языком латинянина - ему придется уйти, словно мальчишке, застигнутому в чужой кладовой, как незадачливому вору, которого застали при краже дыни. К чему и как сможет он принудить гречанку, если на сей раз она проявит твердость? Взять ее силой, как он грозился еще вчера, прямо перед народом, понадеявшись на клинки янычар или ее оскорбленное молчание? Запугать ее? Умертвить? Впервые Заганос-паша понял, в какие дебри завела его страсть к ромейской пленнице; если прежде ему грозила опала, то теперь впереди могло поджидать в сто раз более худшее наказание: чужое презренье и смех. До сего часа он воображал себя стоящим над людьми так высоко, что ни хула, ни поношение не могли пристать к краю алого кафтана - а чужая кровь не видна была на нем, словно составляя единое целое. И вот теперь неосторожным шагом он сам привел себя на эшафот, с которого сойдет в самую страшную из могил - унижение. Дрожь ледяной волной прошла по спине и плечам османа. Он, не терявший присутствия духа ни в многочасовом ожиданьи атаки, на в переходах под знойным солнцем, ни под осенними ливнями, ни на заседанье Дивана, ни в гуще боя, внезапно почувствовал себя стрелой, пущенной в воздух жесткими пальцами янычара. Не в силах больше ждать неизбежного, он одним прыжком поравнялся с Джелотти и, отшвырнув его со своего пути, через мгновение был уже на площадке лестницы. Дверь, виденная единожды в жизни, казалось, вспыхнула перед ним, объятая пламенем; не помня себя, едва понимая, что делает и к чему ведет себя на эту позорную пытку, ага янычар приблизился к ней и с силой толкнул жесткой и смуглой рукой.

Анна Варда: Не замкнутая на запор створка двери, выточенная из светлого ясеня, но местами потемневшая от течения времени, подалась под ладонью османа, глухо ударившись о стену девичьей светлицы, расписанную по заморской моде по сырой штукатурке травами и цветами. Художник стремился поразить воображение зрителя больше изобилием, чем достоверностью, и оттого в прихотливых извивах стеблей сплетались и распускались цветы, которые едва ли можно узреть вживую в единой стране или вовсе невероятно в одно время года. …Отпустив Филомену, уступив единственную служанку в доме, Анна тем самым проявила поистине наибольшую степень милосердия и доброты для избалованной знатной девицы, а также похвальную скромность, не взяв с рабыни слова в подробностях описать таинственную сарацинку. Однако поспешным решением стало бы желание за этот поступок поставить ромейку в пример иным отроковицам, менее родовитым, более любопытным и более себялюбивым. Увы, добродетель и аскеза Анны проистекали из полного безразличия отчаяния, охватившего ее по возвращении домой. Вспышка ярости, доставшаяся несчастному Тахир-бабе, была последним всполохом угасающего пламени. Поднос с едой, отосланный наверх стараниями Маттео Джелотти, опустел едва ли на треть. Опустившись на колени и склонив голову перед старым распятием, Анна молилась, и слова, обычно слетавшие с ее губ с легкостью птиц, падали теперь, будто тяжелые камни. Стыд, страшный стыд, словно ржа, разъедал душу ромейки. Она чувствовала себя опороченной; худшее испытание ее ждет лишь тогда, когда она прилюдно и с позором будет изгнана христианским мужем, буде паче чаяния тот сыщется для дочери Михаила Варда. О, она умрет от унижения, признавшись, что более не невинна. И дважды умрет, не признавшись, скрыв свое несчастье; и ее как клятвопреступницу и лгунью поразит у алтаря гром небесного возмездия. Раздавшийся грохот был так созвучен ее мыслям, что Анна поначалу не повернула головы, и только ощутив, что душа ее не рассталась с телом, обратила взор к порогу. Вздрогнув всем телом, она поднялась и устремила на вошедшего пристальный взгляд, в котором причудливо мешались, сменяя друг друга, изумление, робость и гнев.

Заганос-паша: Ланью, у которой спасительный бег отнял последние силы, чаявшей, что густая листва укроет ее от охотничьих стрел или от лап хищного парда, и внезапно увидевшая перед собой полный алчности взор - такой сейчас предстала перед своим врагом Анна Варда. Казалось, что оба они наяву вовлечены были неумолимой судьбой в один и тот же томительный сон: искать и преследовать, скрываться и бежать прочь,- и словно во сне теперь же, сейчас, мир вокруг внезапно померк, покрылся темной вуалью. Ни чужие голоса, ни нескромные взоры, ни крик птиц или удар грома - ничто не могло, не имело права пробиться сейчас в плотный кокон, по сторонам которого стояли ромейка и осман, беглянка и преследователь, женщина и мужчина. И, зачарованный этим сном, взглядом, мерцавшим теперь перед ним, словно пламя костра звездной ночью, янычар-ага замер перед порогом, словно на тот было наложено неизвестным кудесником черное заклятие. Ни говорить, ни двигаться, ни даже просто пошевелиться он не мог. Наяву ли это происходило, или все-таки это был навеянный опиумом и зловонными зельями сон? Но возня на лестнице и движение латинца, пытавшегося вернуть себе равновесие, вырвали Великого визиря из смутных и тревожащих грез; передернув плечами, он шагнул внутрь девичьей светлицы, как уже делал это одним лишь днем ранее; взгляд его не отрывался от Анны, пока руки, словно сами собой, закрывали дверь и замыкали ее на засов. Потом он снова остановился, не зная, что сказать или сделать, и не понимая, можно ли теперь что-то сделать и сказать.

Анна Варда: Расширенными глазами следила Анна за действиями янычар-аги, лишь слегка вздрогнув при лязге запираемого засова. Взгляд Мехмет-паши обволакивал, как вода с лепестками роз, омывшая пленницу прошлой ночью перед грехопадением, а молчание пугало сильнее прошлых угроз. Уверения Анвара и язвительные замечания Тахира ибн Ильяса теснились в уме Анны, не давая ясного ответа на вопрос, который ромейка, наконец, решилась задать вслух, первой нарушив гнетущее молчание. – Зачем ты здесь? Красота новой пленницы не прельщает тебя больше или ее злой язык отравил вино, которое ты с ней разделил? – не сдержалась Анна, в которой при виде турка всколыхнулись все ее обиды, а оскорбления заново ожгли кожу, гневным румянцем разливаясь по бледному лицу. Облик Мехмет-паши, по-прежнему жесткий и непреклонный, был весьма далек от образа истекающего кровью страдальца, который нет-нет, да и проскальзывал тайной тревогой в воображении ромейки, и оттого все сострадание и христианское сопереживание исчезли без следа, вытесненные более темными чувствами.

Заганос-паша: Слова упрека, слетавшие с девичьего языка и призванные падать на неверного, словно удары бича, звучали теперь для Заганос-паши слаще рыдания флейты и переливчатых соловьиных трелей. Румянец на щеках Анны, гнев, словно буря, полыхавший в бездонной глубине ее глаз, для него были как тайные знаки, те самые непроизнесенные клятвы, что он вымогал из нее в минувшую ночь. Упреки ее были не проклятием поруганной девственности - нет, в них звучала еще самой ей невнятная, но уже горячая, словно пролитая ею кровь, ревность жены, которой мужчина отдался перед лицом бога, навечно связав две судьбы нерасторжимою нитью. Подозрение и недоверие, еще недавно терзавшие Мехмет-пашу, схлынули ядовитой пеной, оставляя за собой тайное и жестокое ликование. Что бы она не сделала, что бы не сказала теперь, какими жестокие слова, словно капли яда, не разлились на этих жарких губах - было уже все равно. Сделав несколько шагов, он остановился перед ромейкой, дрожащими ноздрями втягивая аромат ее темных волос, вспоминая, вызывая из памяти своей мускус и амбру, что вчера источала ее кожа на скомканных простынях. Убежав прочь, стремясь спасти свое тело, вместе с кольцом своим она оставила что-то другое; и сейчас лишь в его власти было швырнуть ей потерю, словно ненужную безделушку, или вонзить в гневное сердце вместе с кинжалом, или - если на то будет его особая, милостивая воля - оставить себе, чтобы заставить надменную и дерзкую дочь поверженного народа склонить голову и покориться. Сам того не заметив, Мехмет-паша наклонил голову, потянувшись лицом к благоухающим темным прядям.

Анна Варда: При приближении Мехмет-паши Анна метнула встревоженный взор в сторону забранных частым переплетом окон и запертой двери, однако путь к отступлению был отрезан не только засовами, но и ее неосторожным вопросом. Слишком поздно ромейка уразумела, что не теми словами встретила своего врага и невольно дала понять, что его присутствие или пренебрежение не безразличны ей, как должно было быть. Румянец, бальзамом пролившийся на уязвленную гордость янычар-аги, стал еще гуще, когда Анна все же отступила на шаг и срывающимся голосом произнесла: – Что же ты молчишь? Или тебе нечего сказать, кроме того, что теперь ты желаешь опозорить меня еще в доме отца?

Заганос-паша: Как ни была сильна жажда, что толкала его к этой женщине, желание, что заставило его переступить порог, как ни кричала ему в уши слава, что псом неслась впереди него по земле, что никто не осмелится вступиться за обесчещенную девицу - тихий шепот разума пробился сквозь бурлящую пелену. Но не о том был он, что крики ромейки соберут весь дом, не о том, что прислуга схватится за ножи, не о том, что султан спросит с него, как с зачинщика резни в городе, коему он, янычар-ага, собственноручно подписал прощение и отпущение. Руки его были достаточно сильны, чтоб удержать любой порыв Анны, спина его была крепче стали, чтоб переломить надвое ее белое тело,- и поцелуи, след от которых, казалось, еще блестел на ее алых губах. Да и не стала бы, не осмелилась она кричать, зная, что подпишет этим приговор всем, кто ей дорог, и каждому, кто собрался в этот час в этом доме; один раз сбитая с ног и поваленная руками мужчины, не имела она другого пути, как, покорясь, принимать его снова и снова, в надежде, что любовник не слишком скоро оставит ее один-на-один со своим позором. Гордость была плотнее подушек и крепче всех пут, которыми он мог бы скрутить ромейку, зная, что ни одного звука не проронят ее уста, вздумайся ему вправду сейчас воспользоваться своим правом мужчины. Нет, не ее жалобы, ни крики и даже не смерть сейчас были преградой - а только слепое и странное чувство, не жалость и не сострадание, а только единственно жажда увидеть, что она не страшится протянутой к ее лицу смуглой ладони, и что в глазах, теперь полных сверкающей влагой, сияет и другое чувство. Заставить ее сделать то, что душа ее отвергает сейчас с возмущением и презрением. Плавным, обманчиво-мягким движением рука мужчины скользнула вдоль хрупкого женского тела и, словно распрямляющийся стебель травы, потянулась к щекам, намереваясь стереть с них следы слез.

Анна Варда: Анна порывисто отпрянула от ладони турка, как взнузданная, но еще не укрощенная кобылица, которая дичится руки всадника. Ромейка не могла видеть отряда янычар, оставленного снаружи дома, и потому изумленно полагала, что Мехмет-паша явился к ней один. Было ли то храбростью, безумством или гордыней завоевателя, уверенного, что никто не посмеет ни возвысить голос, ни поднять против него оружие, ей было неведомо, да и в сущности мало значило в этот миг. Сильнее прочих Анну томил вопрос, зачем после всех надменных насмешек, после того, как оставил ее ради новой забавы и новой нетронутой девицы, он пришел к ней вновь? В серых глазах визира, потемневших почти до черноты ночного неба, она не могла прочесть ничего и видела лишь отражение своего бледного лица, опрокинутое и раздвоенное. – Что тебе нужно? – почти прошептала она. – В этом разоренном доме более нет ничего, чем бы ты желал обладать.

Заганос-паша: Когда всадник подходит к строптивой кобылице, в руке его лежит мягкий, благоухающий хлеб, ловчий сокол приманивается дичиной,- и даже для кошки, что грациозной тенью спустилась по карнизу, почуяв лакомый запах, хозяин приберегает какое-то лакомство. Ладонь Мехмет-паши была пуста. Сейчас в ней не было ни драгоценных сапфиров, мечущих страстный, холодный огонь, ни молока и меда, что, словно живое золото проливался на белую грудь, ни обсыпанного липовой пыльцой финика, ни даже его косточки - но в эту минуту ему самому почудилось, что в нее легло что-то раскаленное и тяжелое, что грозило вот-вот ускользнуть, если сжать его слишком слабо, или, наоборот, слишком сильно. Тяжесть эта для него была нестерпима. Тихий голос Анны заставили его очнуться от грез, недостойных Великого визиря и просто мужчины - разве что бродяги с тростниковой дудкой в руках, что бродит по селам, смущая наивные души. Слова ромейки были жестоки, словно удары кинжала, и эти удары, казалось, должны были отсечь, навсегда отделить их, одного от другого, словно искалеченную руку или ногу, отсечь эту желанную боль; показать, что все, что произошло, ничего не значит ни для него, победителя и завоевателя, насильника и убийцы, и для нее - бедной пленницы, опороченной и забытой, взятой в порыве похоти и отосланной прочь, когда пенный вал схлынул, не оставив на берегу и в пылающей душе ничего... Неужели совсем ничего? - Ничего?

Анна Варда: – Ты это сказал, не я, – ромейка потупила взгляд, боясь ослабеть и поддаться немому зову, который виделся ей во взоре Мехмет-паши. Единожды и дважды она уже жестоко ошиблась. Однако страхи Анны отличались от тех, что испытывала она, стоя лицом к лицу со своим оскорбителем день назад в этой же самой комнате. Нынче она не боялась насилия или смерти, но страшилась собственного предательства и забвения заповедей веры, что должна была почитать превыше отца и матери. Но против воли и разума она подняла голову, вглядываясь в смуглое лицо Заганос-паши, смущенная его тоном. Сожалел ли он о своем распоряжении отослать пленницу или то изначально было уловкой, чтобы крепче привязать ее узами плотской страсти? Анна не могла и не хотела забывать о пережитом ею унижении, ведь она почти была готова поступиться, покорно склонить голову перед завоевателем, чего он ждал и угрозами, лаской и хитростью добивался от похищенной ромейки. – Каталонка уже прискучила тебе? – с притворным равнодушием проговорила Анна, но завеса лжи была едва ли плотнее той сорочки, что была сорвана с нее вместе с целомудрием.

Заганос-паша: - Разве я муж ей, а она жена моя? Ладонь мужчины наконец-то коснулась девичьей кожи, такой же пылающей, как она сама, но несравненно более нежной. В этот раз Анна не отпрянула и не отступила, как кобылица, наконец-то решившая подпустить к себе терпеливого всадника. Это была такая знакомая, горячившая кровь не хуже черных ширазских вин, игра: и человек и зверь внутри знают, что рано или поздно сдадутся под властью более сильного, но - то ли для того, чтоб оправдать себя, то ли для того, чтобы убедиться во власти, что имеют над просящим и притязающим - оказывают сопротивление, до последнего уклоняясь от жарких объятий и крепкой узды. Да будет так. Словно павший к его ногам город, уже много веков сознававший неизбежность сдачи, ромейская дева сопротивлялась теперь утолить его тело, требуя почтения тех старых, от костров и степей еще пошедших обычаев, после которых женщина отдается во власть мужчины. Не потому ли сегодня ночью покинула она его кров, чтоб испытать силу его желания? Не затем ли потребовала позволения удалиться, чтобы посмотреть, сколь далеко сможет увлекать за собой? То были игры, приставшие юности - и Заганос-паша, Великий визир великого султана Мехмеда, с улыбкой готов был последовать правилам игры, за которую обещана ему раз распробованная плата. ... Рука скользнула по темным кудрям и коснулась покрытой румянцем шеи,- та показалась Мехмет-паше глаже и нежнее лучшего бухарского шелка. Почему он должен слушать теперь какой-то иной голос, кроме голоса собственной крови, повелевавшего немедленно вернуть себе утраченное, сделать Анну Варда тем, чем она была еще нынче ночью? Это было против правил игры. Он должен положить эту женщину к своим ногам, словно город, овладеть ею целиком, и оставить, как уже оставлял многие покоренные города и столь многие покоренные души. - Разве ее Аллах сотворил из единой души моей и разве она принесет мне успокоение?* Он (Аллах) - тот, кто сотворил вас из единой души и сделал из нее супругу, чтобы успокаиваться у нее... (Коран, 7:1); Творец небес и земли: Он создал вам из самих себя пары (Коран 42:11); Аллах дал вам из вас самих жен, и дал вам от ваших жен и детей и внуков и оделил вас благами. Так неужели же в ложь они веруют, а в милость Аллаха не веруют? (Коран, 15:72)".



полная версия страницы