Форум » Город » "Не плачь, дитя! не плачь напрасно!" - 31 мая, дом Бальдуччи, после четырех » Ответить

"Не плачь, дитя! не плачь напрасно!" - 31 мая, дом Бальдуччи, после четырех

Тахир ибн Ильяс: Место: дом Луиджи Бальдуччи, второй этаж, покои киры Анны Время: после четырех часом дня

Ответов - 82, стр: 1 2 3 4 5 All

Тахир ибн Ильяс: На губах старика появилась улыбка, полная тихой и удивительной нежности - тем более удивительной, что не столь давно ширазец упрекал ее в жестокости и переменчивости - то прямо, а то и свивая слова в узоры, каким позавидовали лучшие ткачи из Исфахана*. Иссохшая рука вновь опустилась на темные волосы, жестом, как две капли воды похожим на тот, каким призывал на нее благословение нынешней ночью сам Мехмет-паша. - Не странно ли,- проговорил он тем тоном, каким обремененный многочисленными домочадцами и последователями патриарх обращается к младшей, самой любимой правнучке, нежный и светлый облик которой напоминает тому первую любовь, может быть, даже встреченную среди розовых садов Шираза.- Не странно ли, сколь быстро летит время, дитя? Давно ли роза была крошечным бутоном, которых тысячи на ветвях - и вот теперь она уже распустилась, изливая благоухание, которому нет подобного во всех садах мира. Чему дивиться, если нашелся охотник, не испугавшийся острых шипов? И чему удивляться, что их не испугался не изнеженный юноша из дворцовых покоев, но муж, вдосталь познавший мир, чтоб разобрать, какое сокровище скрывают надежные стражи? И кто скорее отбросит цветок: тот ли, кто зальется слезами, когда ладонь его изранят острия - или тот, кто лишь засмеется навстречу их язвам, потому что своим телом изведал раны и язвы куда более жестокие? Рано или поздно увянем мы все,- зрачки блеклых глаз старика сделались вдруг огромными, словно глубокие колодцы. Сейчас лекарь более всего походил на пророка, который, вдыхая испарения серы или куренья зловонных трав, прозревает грядущее через призрачную завесу.- Вопрос лишь в том, отлетим ли мы пустоцветом, не посмев даже взглянуть в лицо ослепительному солнцу любви, или же раскроемся навстречу его палящим лучам, чтобы они пронзили нас глубже, чем могут пронзить самые острые шипы роз, сколько бы их не росло в ширазском саду. Ты думаешь, для мужчины легко отдать в женские руки свое раскаленное сердце? Легко ли тому, кто обоими ногами стоит на земле, броситься в бездну за призрачным блеском счастья? Только Аллах в высшей мудрости своей, один только раз в жизни дает нам подобную милость: шаг с надежного берега в пропасть, где можно либо сгинуть навечно, либо обрести краткий миг земного счастья. Увянет ли твоя роза? Да; вот только увянет ли, источенная сомнением или рассыпав вокруг себя семена бесчисленных будущих жизней? * Исфаханские ковры характеризует особо сложный, причудливый узор.

Анна Варда: Широко раскрытыми глазами, словно зачарованная, слушала Анна старца. Казалось, на краткое мгновение ромейка перенеслась на много лет назад, превратившись в доверчивое дитя, что внимало сказкам смуглого паломника. Возможно ли, что Мехмет-паша солгал ей сегодня, а не прошлой ночью? Солгал намеренно, желая жестоко уязвить отвергнувшую его женщину? Тахир-баба с Филоменой призывали Анну судить по делам, а не по гневным словам, но те слова, ранящие подобно кинжалам, трудно позабыть, как и дурманящие поцелуи, нынче обратившиеся в горечь и полынь. – Верно ли он таков, как ты говоришь? – едва слышно произнесла Анна, отбросив иносказания. – Говорят, каждый человек носит в своей душе светлое и темное, являясь сразу и светом, и тенью. Покуда я видела почти одну только тьму, лишь ненадолго рассеянную... – она смущенно умолкла, не зная, по какую сторону отнести свои детские воспоминания.

Тахир ибн Ильяс: - Только тьму? Будто бы...- с укором мягким, как те пуховые перины, на которых Анна Варда рассталась с девством в объятиях того самого Мехмет-паши, чьи поцелуи горели на ее устах нынче ночью, и чьего возвращения она теперь будто бы боялась. Шершавая рука, зашивавшая самые страшные раны и множество раз перевязывавший ожоги на груди и спине водителя янычарской пехоты, в ободряющем движении накрыла тонкую белую ручку. - Когда ночь опускается на землю, окутывая своим холодом каждый хрупкий цветок и каждое сердце, кажется, что тьма и тишина будут царить вечно. Но заботливая рука зажигает на окне крохотную свечу, а маленькая серая птичка принимается выводить сладкозвучные рулады - и безмолвие, оглашенное ее голосом, уже заставляет плакать не от горечи одиночества, а от радости ожидания. Разве ты не плакала нынче ночью, дитя? Скажи мне, каковы были на вкус твои слезы?


Анна Варда: Как то свойственно земным созданиям с кратким веком и краткой памятью, для Анны непривычная мягкость янычар-ага к захваченной пленнице затмилась последними его жестокими поступками. Да и могла ли она, знавшая всю жизнь лишь ласку и заботу, в полной мере оценить милость османского визира? Не из убогой лачуги ввел он ее в роскошный дворец, и не бросил шелка под ноги, ступавшие прежде по голой земле и дерюге, чтобы глаза ромейки были ослеплены суетным блеском и соткали врагу одеяние идола, коему отныне следовало поклоняться. Однако старания Тахира ибн Ильяса не были напрасными: словно роза, с которой ширазец сравнивал ромейку, оправлялась Анна от нанесенной обиды, впитывая речи Тахира-бабы, будто живительные лучи солнца после холодной ночи. Последние же слова старца так вовсе бросили жар. – Все слезы солоны на вкус, – ответила Анна с притворным простодушием, подозревая, что хитрый перс желает вырвать у нее признание в горьком сожалении и раскаянии. Анна же не знала, каяться ли ей и сожалеть ли. Не лучше ли сразу было изведать, на что способен Мехмет-паша, чем упиваться сладостным дурманом, обманчиво ощущая себя в покое и безопасности… – Твоего господина так легко разгневать, – вырвалось у нее, – и тьма в нем так легко застилает свет.

Тахир ибн Ильяс: Ласковые глаза старика, улыбаясь, скользили по юному лицу, что пыталось лгать, но оттого говорило куда откровеннее, чем если бы исповедовалось ему, словно соборному имаму. Если в Мехмет-паше боролись тьма и свет, то в этой душе сейчас сражались, пытаясь одолеть друг друга, десятки, если не сотни чувств - и это куда как больше напоминало ему процесс поисков эликсира жизни, чем сложнейшие рецепты и передаваемые из уст в уста рецепты алхимиков. Казалось, что сам Всевышний на склоне жизненного пути послал ему дар за неустанные труды: возможность видеть, как рождается из страха и ненависти иное, несравненно более прекрасное чувство. - Кто, кроме Аллаха, милостивого, милосердного, может сказать: вот, это есть свет, а это есть тьма, истинно и таковым наречется?- возразил он с печальной торжественностью, очень шедшей к его настроению.- Когда родился Иса, мир ему, люди сказали: Марйам родила девочку - но Аллах лучше знал, кто родился! Едва ли кто-то кажется ребенку злодеем более ужасным, и врагом более ненавистным, чем учитель, поколачивающий того палкой по пяткам - но разве учитель и вправду худший его враг? Ты видишь в нем тьму, через которую пробивается свет,- наклонившись к девушке, старик зашептал ей едва слышно, внутренне изумляясь тому, что его главная противница и нежданная союзница до сих пор молчит, словно Творец внезапно покарал ее немотою,- но я множество лет вижу лишь то, что тебе кажется самой лютой тьмой. Гнев же его... скажи, много ли добра ты наделала себе с своим близким людям, совершив свой дерзкий и глупый поступок? Много ли радости и много ли ласки от твоего господина принесла тебе эта проделка - побег от того, кто, единственный, способен уберечь тебе теперь ото всех несчастий, и кто признал тебя своей нареченной супругой передо мною, своим учителем, и перед этой старой, но от того не менее громкоголосой развалиной?

Филомена: Меж тем рабыня, о молчании которой беспокоился Тахир-баба, безмолвствовала по очевидной причине. Преуспев и одновременно потерпев неудачу в своем начинании к свободе госпожи, нынче она осторожничала, в глубине души признавая правоту Тахира ибн Ильяса, если в свою очередь старый лекарь не заблуждался, нахваливая своего господина, как ушлая сваха засидевшуюся в девках невесту. Но у Филомены язык бы отсох и рука онемела словом или жестом выразить теперь свое согласие после всех обидных речей, которыми будто помоями облил почтенную женщину этот престарелый наглец. Потому-то и молчала верная служанка, однако и молчание ее было весьма красноречиво. – Верно, – под нос пробурчала она, все ж не выдержав похвальбы бесстыдника, – нынче госпоже на одно солнышко, на один месяц и на одну церкву смотреть, и новому богу поклоны класть.

Анна Варда: Анна тихо и горько вздохнула, пряча лицо и взгляд от Тахира-бабы. Старый перс выразил ту мысль, что приходила и к ней: смириться и склониться перед божьей волей – вот участь и долг христианки. Но как угадать, разглядеть за чередой событий эту волю? Радостные события принимаются с открытым и легким сердцем, от горестных хочется отгородиться и молить об избавлении. Но и те и другие исходят из одной руки. Только Господу ведом рисунок узора, который стежок за стежком ткется нитями-судьбами людей, самим же людям неизвестен до поры божий промысел, и потому они ропщут и сетуют на тяжкую долю. Какова же ее нить и рисунок, что надлежит вышить дочери императорского советника, ромейской пленнице и наложнице султанского визира? Короткие всполохи, неразличимые в пышном многоцветье, или благородная гладь распустившегося цветка в руке Богоматери? – Ты коришь меня в грехе гордыни и неверия, в том, что я пошла наперекор господней воле, – после краткого раздумья ответила Анна. – Признаю и не отрицаю, что поддалась и поверила страху больше, чем твоему господину. Но скажи: не достойнее ли снизойти к женской слабости и пугливости, чем мстить за то, что мужчины полагают женской добродетелью?

Тахир ибн Ильяс: Правду говорят мудрецы, что Аллах с богобоязненными*, и что рано или поздно самый изощренный мудрец, сведущий в аятах святого Алькорана и в том, что привнесли в этот мир светлые и многогранные эллины, услышит из уст безгрешного существа вопрос столь простой и одновременно столь сложный, что на него не найдется ни книжного толкования, ни ответа. Именно эти слова, которым не было ни объяснения, ни решений, сейчас спорхнули с нежных, едва познавших вкус поцелуев уст киры Анны - и именно они заставили перса застыть в ошеломлении, неспособного вымолвить хотя бы одного звука. Даже язвительные речи служанки, призывавшие к нарочитой и позорной покорности, не смогли вывести ее вечного противника из этого состояния. И все же Тахир-баба не был бы собой, если бы язык его не вывез своего обладателя из той пропасти, где увяз бы и хитроумный иблис; вытаращив глаза в изумлении, он всплеснул руками и издал звук, похожий на возмущенное кудахтанье. - Отомстить? Отомстить?!- возмущенный возглас вырвался наконец из груди старого книжника, как если бы он внезапно увидел перед собой не благочестивую женщину, которой еще вчера он готов был оказать все услуги, какие способен предложить лекарь девушке, едва расставшейся с девством, и любящий дед, провожающий последнюю в роду внучку к ее брачному ложу.- Кому это ты надумала отомстить, моя милая, уж не старому ли Тахиру, за то, что он омывал вчера твои ножки лекарством, стоящим так же, как две колесницы, груженые доверху драгоценным добром? Не ему ли, кто убеждал тебя не бояться того, что тебя ожидает, и поведал тебе о сладости нежной любви, которая горела вчера в твоих собственных очах и губках, и от которой ты преобразилась, став подобной одной из прекраснейших гурий небесного рая? Или, может быть, ты задумала отомстить тому, кто сжимал тебя в страстных объятиях, призывая на тебя благословение божье, кто изливал на тебя бессчетные ласки, томившие твое сердце, и кто желал бы связать тебя с собой нерасторжимыми узами? Ну-ка, кому ты желала бы подарить удары холодного железа, голубка моя? *(Коран, 2:194)

Анна Варда: – Но... – в изумлении Анна выслушала поток обвинений, едва не сметший ее с места, и слегка отклонилась назад, будто хлесткие слова и впрямь обладали силой жестокого ветра, – не о себе я говорю, а о твоем господине. Чем, как не местью за мою, как ты сказал, дерзкую строптивость является его нынешняя холодность ко мне? Тут Анна чуть запнулась, припомнив горячую настойчивость Мехмет-паши, которую она отвергла недавно. Однако сегодняшний натиск не мог равняться со вчерашним соблазнением, но ромейка была слишком неопытна, и стыд замыкал ее уста, чтобы Анна смогла изъясниться понятнее и выразить, как и чем она была обижена.

Тахир ибн Ильяс: Руки ширазца сами уперлись в бока, а на испещренной морщинами физиономии загорелась таким праведным возмущением, что зависть немедленно должны была поразить защитницу из защитниц - Филомену. Одна из косматых бровей старика поползла вверх, изображая недоумение и одновременно восторг, охвативший его при невольном признании, вырвавшемся, казалось, не с губ, а из самой души Анны Варда. Поэтому тон, который он обратился к ней, был не возмущенным и не гневным, а всего лишь немного насмешливым; впрочем, слова, с которыми воспитатель Мехмет-паши обратился к его избраннице, были ничуть не менее строги. - Скажи мне, красавица, а что бы ты сделала, если бы воин, недавно клявшийся тебе в любовной страсти и усыпавший твой путь розовыми лепестками и лилиями, внезапно повернулся к тебе спиной, когда тебе грозила бы жестокая беда и бесчестие? Что ты бы сказала, если б ответом на твои нежные покоры возлюбленный, коему ты принесла клятвы в нежной любви, покинул бы тебя, не прощаясь? И разве то, что ты сделала нынешней ночью, волей или неволей, чужим наущрением или же по роковой ошибке - разве все это было недостаточным поводом, чтобы мужчина, готовый поднять тебя на высоту, о какой может лишь мечтать женщина из плоти и крови, решил, что ты отвергаешь его покровительство и его ласки? У многих ли достойных мужей из твоей страны достало бы благородства и мужества, чтоб вновь прийти к жестоко отвергнувшей его женщине, а не забыться в объятиях другой, более доступной или расчетливой? Кто бы сказал хоть слово Великому визирю, если бы он собрал с покоренного города гарем из десятков и сотен наложниц, и кому бы пришло в голову противиться искушению сесть рядом с ним подле трона султана? И все же он не поддался этому побуждению, и пришел искать твоей милости и пробудить твои чувства... твои! И что же он услышал в ответ? Вопрос, с горьким вздохом вырвавшийся из груди склоненного к земле старика, мог показаться несведущей душе колдовством - но на самом деле был только лишь следствием множества лет и многочисленных любовных историй, слышанных и пережитых. Мужчина любит женщину, женщина жестока с мужчиной... увы и ах, не об этой ли, веками и кровавыми нитями вышитой любовной истории поют сладкоречивые шииры во всех концах мира, по ту сторону Босфора и по эту его строну? Так было и будет по воле Аллаха, и нет конца этому, как бесконечному и сладостному продлению жизни.

Анна Варда: – Милости? – брови Анны изогнулись подобно луку Артемиды, а взгляд призвал Филомену к истинно женскому союзничеству. – Если так, то странные слова нашел твой господин, если он действительно искал милости, а не желал утвердить свое первенство, взятое по праву сильного. Боюсь, что я не достаточно образована, как ваши жены и девы, и слух мой не настолько утончен, чтобы расслышать в раскатах грома ласковый шепот. Но мне не пристало жаловаться, – с горделивым смирением склонив голову, произнесла ромейка. – Если я по-прежнему пленница, то прегрешение мое немало, если же я та, как ты говоришь, то оно вдвое больше. Губы Анны чуть дрогнули: ромейка отнюдь не была так слепа, чтобы Тахиру-бабе требовалось срывать пелену с ее глаз, однако ширазец спрашивал с дочери покоренного народа слишком много и прежде, чем она могла решиться отдать большее, чем уже было ею отдано. Пожалуй, Филомена лучше, чем кто-либо, могла понять, что творилось на душе у ее воспитанницы, и сердце старой рабыни обливалось кровью, что ныне она ничем не может помочь госпоже, не может взять груз, вложенный в руки Анны, никогда не державшие ранее ничего тяжелее иглы, и девичьи горести ее были словно укол игольного острия.

Тахир ибн Ильяс: - Грома?- переспросил старый ширазец, качая головой; однако же, несмотря на это явное выражение беспокойства, в глазах воспитателя читалось довольство тем, что любимый ученик, несмотря на поразивший его недуг любви, не утратил еще твердости духа. Сколь многие мужи, и полководцы, и визири, и даже - случалось - султаны позабывали о былом величии, оставаясь наедине с избранницами, превращаясь в их глазах из львов в кротких барашков. Не то чтобы Тахир ибн Ильяс был сторонником того, что жену следует приучать к мужниным ласкам ударами дюжего кулака, однако же вид утративших волю, похожих более на евнухов-рабов некогда грозных мужей внушал ему, всю жизнь проведшую в состоянии безбрачия, глубокое и необоримое отвращение. И сейчас этот почтенный человек не мог отказать себе в маленькой радости - знать, что его любимец, хотя и впал в свойственное иногда мужчинам безумие, не подхватил через него размягчения мозга. - То-то же, моя милая, поняла, наконец, что ты натворила, да, небось, поздно? Скажи-ка мне, что-то мою память отшибло за старостью лет: а какие любезные слова нашла сама ты для того, кто назвал тебя своею женой и явился сюда по своей доброй воле, чтобы осуществить свое право мужа? Повинилась ли ты ему в неосторожном поступке, распахнула ли ему жаркие объятия, позволила ли прижать себя к его горячему сердцу? Да смилуется Аллах над плешивой моей головой, готов поспорить, что нет. Спорю на все свои зубы, сколько их так не наесть, что ты брыкалась и плевалась, как молодая кобылка, на которую хозяин, жалея, пытается накинуть не железную узду, а мягкий шелковый недоуздок. Знаю я вас! Поднеси вам мед с молоком на серебряном блюде, так вы будете жаловаться, что не на золотом; поднеси на золотом, станете плакать, что не отделан он по краям частым жемчугом. Хочешь сказать, было иначе?- прищурясь, старик наклонился к лицу Анны, внутренне благодаря Бога, что наконец подобрался к столь долго ускользавшей сути разговора.

Анна Варда: Склоненная темноволосая головка Анны качнулась, как отяжеленный росой бутон, и из-под опущенных ресниц ромейка метнула на Тахира укоризненный и обиженный взор. Сложно было поверить, что тот же старец, что попрекал ее, защищал вчера перед своим господином, безжалостно обрушив на того удары клюки. – Горько мне слышать, как ты равняешь меня с вашими девицами, чьи головы и души, по-видимому, пусты подобно медным пузатым кувшинам, раз нет у них заботы большей, чем жемчуг на блюде. Словно я капризная и жестокосердная красавица, отвергнувшая терпеливого и кроткого возлюбленного. Или ты забыл, как он пришел ко мне и как я очутилась в его власти? Ты клянешься, что я могу довериться Мехмет-паше, как венчанному мужу, но поступает он вовсе не так, чтобы я с легким сердцем могла приблизиться к нему.

Тахир ибн Ильяс: Вздох, тяжелый как горы Каликалы*, встретил последние слова юной гречанки, полные немого укора. Казалось, из хорошенькой ее головки совершенно вылетело, что город, от которого Галату отделял всего лишь пролив, принадлежит нынче не ее соотечественникам, а алчущим крови и золота башибузукам, и что для Мехмет-паши, завоевателя и покорителя второго Рима, не было и не могло быть иного пути, чем тот, что привел его день назад в девичью светлицу. О, ему было что сказать упрямице, которая, даже признавшись, что холодность любовника терзает ее, не желала признать и другой, очень простой правды; было что сказать и беглянке, которая уже сожалела о своем бегстве, но еще не осознала, что с каждым мгновением не только быстрые ноги арабского скакуна отдаляют ее от мужчины; но более всего убеленный сединами старик мог бы сказать той гордячке, что, уже склонившись душой к врагу, терзалась не тем, что родители и товарки станут смотреть на нее с подозрением, но лишь тем, что ей недостает громогласно оглашенного статуса. Верно сказано, женщина есть сосуд утлый, было так, и вовеки будет, милостью Аллаха, мудрого, милосердного. - Стало быть, то, как он делает, нежеланно тебе, и все то, что говорит он, не радует твою душу?- с грустью глядя на Анну, старик впервые за время разговора почувствовал, что желание его убедить неблагодарную упрямицу начало испараться. Глаза ширазца потухли, как если бы огорчение заглушило в нем искру надежды.- Что ж, значит, мне, старому дураку, одной печатью больше нести на своем сердце, и одной виной больше доставить к Аллаху на своих сгорбленных плечах. Если сердце твое не радостно, и ты более не желаешь видеть и знать Мехмет-пашу... так тому и быть. *Каликала - арабо-персидское название Эрзурума, гор на востоке Турции. От названия плато Каликала произошло слово "кали" - "ковер".

Анна Варда: Грусть эта поразила ромейку в самое сердце. Вскинув на Тахир-бабу заблестевший влагой взгляд, Анна протянула руку и накрыла ею сухую и морщинистую ладонь старика. – Нет, не так... – смущенно поправила она. – Нежеланно мне, что твой господин делал и говорил сегодня. Страшно мне было видеть, как истреблен был нынче утром целый дом, до того стоявший крепко, а через какой-то час наполнившийся воплем вдов и плачем сирот, – глаза Анны помертвели, будто она вновь увидела тенистый сад, изрытый приготовляемыми могилами, и услышала тонкий птичий вой каталонок. – Судьба моя связана отныне с Мехмет-пашой, – с едва слышным вздохом признала она, – он сам свил крепкую нить, которую мне не порвать. И я боюсь... Боюсь не столько его, сколько того, что душа моя разорвется надвое, ибо вся прежняя моя жизнь противоречит тому, что мне уготовано, но возврата мне к ней более нет. Какое же лекарство ты посоветуешь от этого недуга?

Тахир ибн Ильяс: Вопрос, заданный Анной, воистину не имел ответа. А может быть и прежние ее слова втайне уязвили старика, в душу которого с незапамятных - для ромейки-то точно - времен запал хмурый мальчик с серым, как полированная сталь, взором. Правду говорят, сердце старика не выбирает: будь его сын последним пропойцей, богохульником и убийцей, для глупой этой пташки, живущей в клетке нашей груди, равны принц и оборванец, правоверный имам и кафир, ибо ему одному дано согревать поседевшего предка одним своим видом. Не то чтобы неумолимый Заганос-паша для своего старенького наставника был тем самым иблисом, что припал пуще ясного сокола - лекарь знал изъяны души своего любимца не хуже ран на его теле - но наблюдая его сперва отроком, потом юношей, мужчиной, через кровь и смерть, через чужую и свою боль пробивавшим дорогу к власти,- и, наконец, правой рукой султана, могущественным Великим визирем, ширазец не мог не гордиться им, как гордится клонящийся к земле дядюшка успехами троюродного племянника двоюродного брата своего внука, сокольничий - любимым соколом господина, а смотритель султанских садов - мощным кленом, раскинувшим окровавленные ладони на многое множество шагов. - Чтобы душа не разорвалась?- переспросил он с той же тоской, опуская глаза и игнорируя спорный и кощунственный для ислама вопрос о существовании души у женщины.- А сможешь ли ты, девушка, показать мне кого-то, чье сердце не рвется при виде несправедливости или горя, от тоски в разлуке или от понимания того, что эта жизнь, со всеми ее красками и чудесами, пением соловья в полночной тиши, лунными лучами, ложащимися белой дорожкой к нашим ногам, губами возлюбленной или руками любовника, с первым криком детей, которых женщины производят на свет в радостных муках, с последним сторон воинов, падающих на поле боя... да, вся эта жизнь не минет и не пронесется, как радостный миг, чтобы швырнуть нас в холодные объятия гибели? Все, что отделяет нас от могилы, поверь страннику - короткая череда объятия: матери, возлюбленного, сиделки и могильщика - и можно лишь на мгновение отсрочить и отодвинуть страшную неизбежность. Не разорваться душой... можно, если принадлежать ею чему-то или кому-то одному, отдаться ему безраздельно, как без сомнения ты отдаешься рукам своей нянюшки, которая, хоть ума у нее не больше, чем у курицы на насесте, сдается мне, хорошо понимает, о чем я говорю. Да, девочка, и моя душа разрывается, когда я вижу, что мальчик, когда-то искавший лишь света звезд в благоуханном мае, и со слезами слушавший глупые детские сказки, теперь позабыл о том, что небеса вообще существуют. Душа его обратилась к тому, что мужчинам представляется честью и славой, а мне, кто уже одной ногой стоит в могиле - лишь бесконечным порождением людской суете. То есть конечно,- лукавая улыбка мелькнула на дряблых устах старика, с которых весь мед когда-то полученных поцелуев, казалось, переплавился в витиеватые речи,- той части моей души, что радуется почтению, что расточают мне ученейшие улемы... точнее, не столько и мне, сколько вот этой чалме,- он указал рукой на голову,- отрадно сознавать, что мальчик мой не сложил голову где-нибудь под стенами бесчисленных городов, или в чистом поле при сабельном бое, что ему не отрубили руку, и не рассекли лицо, которое - что уж греха таить между твоей юностью и моей сединой - не так пугает и отталкивает, как морда того мерина, что ночью напугал тебя и твою служанку. Видела когда-нибудь, что бывает при сабельном ударе, девочка?- быстрые, словно вьюрки, глаза говорящего блеснули на личико девушки. Поняв, что опять уклонился (случайно или намеренно) в сторону, куда их беседа вовсе не шла, он спохватился, всплеснув руками, словно укоряя себя за излишнюю болтовню. - Так вот, грех на мне, я рад, что этому мальчику повезло не лечь до срока, как незавязанный колос, не оставив по себе никакой памяти на земле. И мне горько и больно, что единственное, что сеял он доселе вокруг, было лишь семя тщеславия и гордыни. Любви не дано было ему, как им всем, что оторваны от груди матери и в чьем сердце образ Аллаха выжжен раскаленным клеймом, а не шепчет переливами родниковой воды... потому и не оживляет, а уничтожает, сжигает он все вокруг, вместо того, чтобы благодетельную влагу нести на поля. Потому я так возрадовался, увидев, что впервые вспыхнуло в его сердце нечто, похожее на любовь, и пожарище, что от него, как от очага, распространялось на весь земной мир, начало утихать. Но... покупать его счастье ценой твоего горя, если в твоей душе нет искреннего желания соединиться с ним и залечить раны, оставшиеся от тяжелых походов - нет, такого греха я не возьму на себя. Да и что тебе, девице царского рода, смотреть на того, кто не помнит ни имени отца, ни слез своей матери? Один Бог знает, сумеешь ли ты растопить это жестокое сердце, как расколола его железную оболочку... теперь, когда жестокими словами понудила бежать от себя прочь того, кто не отступал ни перед огнем, ни перед саблями врагов, ни перед тяжелыми копьями, ни перед тем страшным огнем, что изливался со стен города. К чему тебе знать его горе и разделять его боль, если сердце твое стремится к свету и радости, к чему тревожить пугающую темноту. Нет, оставь его, где он есть, оттолкни руку, которая готова была ради ласки оторваться от сабли; пусть сам, без людской помощи, он выбирается из того мрака и ужаса, куда столкнула его судьба еще ребенком, не по собственной воле, а единственно по повелению османских султанов. Прочь, прочь... ты права!

Филомена: – Вот ты как заговорил? – раздался голос той, что доселе молчаливой тенью присутствовала при разговоре ширазского мудреца и юной ромейки, и, видимо, от долгого простоя голос Филомены напоминал шипение раздраженной гусыни, а не грудное воркование, приберегаемое ею для ласки, и не визгливый окрик, пользуемый для брани. – Удалиться прочь, унеся с собою позор, которому придется искать искупление? Не так ты говорил вчера, когда обольщал сдаться сладким посулам твоего господина. Вот когда призыв спасаться был бы к месту. Запоздал твой совет, совсем он не ко времени. Справедливости ради (дабы верная служанка, пекущаяся о благе госпожи, не получила за свое усердие звание мегеры) следует заметить, что беспокойство Филомены изрядно подстегнуло тихое признание Анны, что она полагает себя связанной с турком. Мягкость нрава ее сочеталась с твердостью характера, почти упрямством, и Филомена знала, что переломить уже возникшее убеждение будет трудно, да и не считала себя вправе направлять Анну. Привычный мир перевернулся, и старая рабыня чувствовала себя в новом опрокинутом мироздании еще с меньшей уверенностью, чем юная госпожа, коей подспорьем была гибкость молодости. Так тонкая лоза не ломится там, где трещит засохшая и суковатая ветвь.

Анна Варда: Наущаемый иблисом или по простодушию, что зачастую ступает рука об руку с мудростью, Тахир-баба нашел верные слова, чтобы подтолкнуть Анну туда, куда ему было желаемо. Есть ли более провоцирующее и лукавое подстрекательство, чем слова «тебе это не под силу»? – Не сумею? – Анна встрепенулась и свела темные брови, ладонь ее, лежавшая поверх руки Тахира-бабы, отдернулась, будто лишая старика милости и расположения ромейки. Практические и приземленные соображения, высказанные Филоменой, также не могли бросить еще одну горсть песка на чашу весов в воображении ромейки, против которой лежал черный камень с грубыми изломанными гранями, цветом подобный святыне мусульман. – Если я отступлюсь и нарушу данное мною сегодня слово, то даже Господу будет неведомо, под силу ли мне смягчить твоего господина и отвратить его душу от тьмы, – проговорила Анна, и в это мгновение в ее мятущееся сердце пришло спокойствие. Если ей удастся умягчить злой нрав Мехмет-паши, принеся облегчение единоверцам, то не искупится ли тем самым ее грех в день, когда она предстанет перед Всевышним? В Писании несколько раз сказано, что любые испытания даются человеку по силам, и ничего сверх его сил. Так и ей дано. И самым краешком пролетела не мысль, не воспоминание – едва ощутимая тень, отброшенная лунной майской ночью, наполненной запретными и жаркими ласками.

Тахир ибн Ильяс: Если бы слова, слетевшие сейчас с девичьих губ, произнесены были немногим ранее, ширазец был бы первым, кто благословил это решение. Но теперь, после того, как кира Анна призналась ему в своих страхах и в том, что душа ее не склонилась еще к Заганос-паше и что страх перед ним пересилил в ее сердце крепость его объятий, желание во что бы то ни стало склонить девицу к ее господину показалось лекарю преждевременным, словно плод, соблазняющий своим видом, но оставляющий во рту вкус и аромат оскомины. Войдя в эту светлицу, он полагал ромейку напуганной девочкой, которую сбил с пути глупый бабий язык ее нянки - но теперешняя откровенность поколебала его желание. В самом деле, не было ли знаком Аллаха то, что милость султана коснулась Мехмет-паши после побега строптивой девицы? И не было ли подобна безумию его желание приблизить ее к себе вопреки воле владыки? Не следовало ли по мере силы с деликатностью отдалить столь опасную пленницу, дабы избегнуть повторения безумств, на которые новый Великий визирь готов был пойти ради нее. Слова Анны об отвращеньи от тьмы не в шутке перепугали Тахира: кто мог поручиться, что тьмой для нее не была истинная вера, и что влияние свое она не поспешила бы оказать, вынудив потерявшего соображение мужа дарить милость тем, кого следовало казнить, и казнить тех, кому следовало воздавать многие почести. Сколь много и сколь мудрых мужей пострадало по причине слабости к женскому полу - и меньше всего старый учитель хотел, чтобы одним среди них жертвой женского вероломства пал его любимец. - А как же твоя душа?- осторожно спросил он, устремив на ромейку взгляд, пытающийся проникнуть в самую глубину ее помыслов.- Не ты ли не столь давно сетовала, что при одном его приближении в ней поселяется страх и она рвется надвое, не в силах вынести противоречия того, что тебе мило с тем, что тебе нежеланно и отвратительно? А как, скажи мне на милость, теперь, после того, как с позором ты отогнала от себя Заганос-пашу, ты собираешься приблизить его к себе? Или, думаешь, он, словно пес, прибежит сюда по одному мановению твоего пальца?

Анна Варда: Вероятно, мусульманская девица или жена, а тем паче одалиска, сызмальства воспитанная угождать господину, все эти пэри весьма споро нашлись бы с ответом на каверзный вопрос Тахира-бабы, ответом столь же скорым, сколь и непристойным с точки зрения морали христианской. По счастью, Анне Варда были неведомы их ухищрения, дабы застыдиться по меньшей мере в мыслях. Впрочем, ромейка посчитала бы себя совершенно лишенной стыда, обладай она подобными познаниями и умением хладнокровно использовать их в нужном месте и в нужное время. Потому на старца обратился взор, полный почти детской растерянности. – Н-н-но... Разве не мужчина приближается к женщине? Как можно женщине самой..? – Анна умолкла, заметно смутившись. Душу же свою ромейка почитала заранее погубленной, и могла лишь крепко зажмурить глаза, чтобы не видеть пропасти, куда ей предстоит пасть, хотя тем самым по неведению рисковала впасть в куда более тяжкий грех – грех неверия. Филомена за спиной Анны кашлянула в сжатый кулак. И неясно было, то ли служанка желала остеречь воспитанницу от необдуманных слов, то ли намеком призвать ибн Ильяса к сдержанности в разговоре с недавней девицей.



полная версия страницы